Кто еще не любит Брамса?34
Из гроссмановского романа засел в памяти один эпизод. Там советские солдаты выводят из подвала группу сдавшихся в плен немцев, и тут подскакивает на «виллисе» то ли чекист, то ли политрук - ему тоже хочется проявить боевую активность. И как раз в этот момент раздается выстрел – убили конвойного. У кого-то из пленных оказался пистолет, вот он и пальнул незаметно из толпы.
А чекисту – самый повод повоевать. Выхватывает он свое оружие, подскакивает к немцам и начинает в каждого стволом тыкать: «Ты, гад, стрелял?! ...Или ты стрелял?! ...Кто стрелял?!!» И, встретившись глазами с одним из пленных, офицер ставит эффектную точку – стреляет тому в грудь.
Итак, командная инициатива проявлена - порядок наведен - можно расслабиться.
Немец, которого так эффектно расстреляли, не был виноват в смерти русского солдата. Более того: он оказался в этой группе единственным порядочным человеком; изначально ненавидящий Гитлера и эту войну, переживающий чувство вины, он воспринял свое пленение как справедливость. И потому случайный выбор чекиста не был случайным: профессиональный мерзавец инстинктом почуял в нем своего природного врага – порядочного человека.
И вот сидит удовлетворенный чекист в своем блиндаже, и тут приводят к нему настоящего виновника – таки нашли стрелявшего, что с ним делать?
Поднимает тот голову и снова два человека встречаются взглядом. И - каждый из двух негодяев моментально распознает человека своей породы. То есть: точно такую же гадину, но в другом мундире. Чекист на секунду задумывается и делает безразличный жест: уведите к остальным.
Вероятно этот эпизод вырастает из одной коротенькой сцены «Войны и мира»: пленный Безухов на долю секунды встретился взглядом с французским офицером и это мгновение решило его судьбу. Собственно, Гроссман и не отрицал влияния Толстого на его роман. Со всем вытекающим пониманием автора «людей честных» и «людей порочных». Именно по этому принципу мир Толстого и Гроссмана делится на своих и чужих.
***
Один из любимых фильмов детства – «Майор Вихрь». О том, как советская разведка помешала фашистам взорвать Краков. Там есть сцена, где польский пианист общается со своим квартирным постояльцем – немецким офицером. Оба люди образованные, оба любят музыку – им есть о чем поговорить. И однажды в своих откровениях поляк слишком далеко заходит - он уже не скрывает своего отношения к фашизму. Немец напрягается:
- А вы не боитесь, что я донесу?
- Не донесете, - уверенно говорит пианист, - интеллигент не доносит.
- Но ведь я – немец!
- Но вы – интеллигентный немец.
Эта сцена стала прощальным месседжем отечественному зрителю от уходящей хрущевской оттепели. Нормальный диалог для тогдашнего общества:
- Что ты можешь сказать о таком-то?
- Этот – сдаст.
...В рассказе Куприна герой возмущался глупостью девушки: о каждом человеке можно сказать так много интересного, а для вас он всего лишь «блондин и служит в акцизе»!
Ну, это с большого жиру можно возмущаться куцей характеристикой; случаются и такие сучьи времена, когда единственный пункт - «сдаст-не сдаст» - интересует гораздо больше, чем любовь к писателю Кьеркегору или предпочтение композитора Брамса.
Так что нет ни немецких офицеров, ни польских пианистов, а есть люди порядочные и – мерзавцы. Мы очередной раз возвращаемся в историческую ситуацию, когда определение «свой-чужой» сводится к одному-единственному пункту. Сегодня этот пункт называется «Поддержка», а как он будет называться завтра – увидим; надежды на хорошую развязку закончились еще в двухтысячном году.
***
Раз пошла такая изба-читальня, хочу вспомнить эпизод из ромен-роллановского романа «Жан Кристоф». Сначала – предлагаемые обстоятельства. В девятнадцатом веке мир европейской музыки переживал настоящую войну. Многочисленным сторонникам старой музыкальной культуры противостояли одиночки-революционеры типа Бетховена. Собственно, Жан Кристоф – это и есть начинающий Бетховен – непризнанный, никем не понятый, нервно взвинченный и элементарно голодный – никто не хочет платить за такую непонятную музыку.
А главным представителем массовой музыки – пустой и красивой салонной «музычки» - считался композитор Брамс. Его сторонники – пустые и пошлые «брамины» были злейшими гонителями бетховенского направления. При одном только упоминании имени бездарного и ненавистного Брамса Жан Кристоф приходил в бешенство.
И вот однажды, когда композитор был уже доведен до отчаяния руганью критиков, непониманием публики и безденежьем, получил он странное письмо. Какой-то человек – пожилой богатый аристократ – писал, что музыка Жана Кристофа произвела на него ошеломительное впечатление. Что на старости лет он понял: именно эту музыку он ждал всю жизнь. И что он почел бы за честь видеть композитора гостем в своем поместье; он готов оплатить его проезд и полностью обеспечить содержание ради удовольствия слышать его музыку и общаться с гением.
Можно представить, каким счастьем было для голодного и непризнанного композитора получить такое письмо. Я уже не помню, сколько времени он провел в гостях у богатого фаната – то ли неделю, то ли месяц – не имеет значения; все эти дни они слушали музыку и говорили о музыке; впервые в жизни Жан Кристоф встретил человека, с которым они до такой степени были созвучны душой и мыслями.
И когда наступило время прощаться, его новый друг сказал такой комплимент: ваша гениальная музыка напоминает мне музыку великого Брамса!
Композитор ощутил привычный приступ бешенства, он уже готов был взорваться, но...сдержал себя. Он понял, что не нужно ничего ломать, что самое лучшее – это согласиться сейчас со своим другом. В конце концов, тот болен и стар, он скоро уйдет - зачем его огорчать?
И они тепло расстались.
***
А может фиг с ними – с российскими любителями ...Брамса? Все равно ничего уже не изменить. Меня только одно удивляет: почему в самой России этих меломанов не более 86 процентов, а на «русской улице» Латвии – все сто. Кто-нибудь знает?